Вольфганг Кеппен
СМЕРТЬ В РИМЕ
Il mal seme d'Adamo.
В тот же день мир получил весть о его смерти и был почтительно потрясен.
1
Было время, когда в этом городе обитали боги. Теперь Рафаэль, еще полубог, любимец Аполлона, покоится в Пантеоне; но как ничтожны те, чьи останки позднее погребены рядом с ним: кардинал, заслуги которого забыты, несколько королей и их пораженных слепотой генералов, преуспевшие чинуши, ученые, добившиеся упоминания в энциклопедиях, художники, удостоенные звания академиков. А кому дело до них? Дивясь, стоят туристы под древними сводами и смущенно смотрят вверх на единственное окно, на круглое отверстие в когда-то выложенном бронзовыми плитками куполе, откуда свет льется, словно дождь. Не золотой ли это дождь? Даная разрешает агентству «Кука» и итальянскому туристскому бюро распоряжаться ею, но радости это ей не дает. Поэтому она и не поднимает платья, чтобы принять бога. Персей не рождается.
Медуза устраивается по-мещански, голова у нее цела. А Юпитер? Прозябает ли он на маленькую пенсию среди нас, смертных, или, быть может, это вон тот старичок из компании «Америкен экспресс», управляющий немецким отделением бюро путешествий? Или он сидит за толстыми стенами сумасшедшего дома на городской окраине и любопытствующие психиатры робко обследуют его? Или заточен в государственную тюрьму? На Капитолийском холме посадили за решетку волчицу, она больна, она в унынии, тут уж не до кормления Ромула и Рема. В свете, льющемся сверху, лица туристов похожи на тесто. Какой пекарь будет месить его, какая печь — подрумянивать?Музыка звучала фальшиво, она больше не волновала Зигфрида, она была ему почти неприятна, как неприятен собственный голос, когда он записан на пленку и ты впервые слышишь его в громкоговорителе и думаешь: значит, вот я каков? Самоуверенный хлыщ, лгун, ханжа, тщеславный фат? Прежде всего скрипки звучали чуждо, слишком красиво — не таким бывает тревожный шум ветра в деревьях, и разговор детей вечером с демоном, и страх перед земным бытием, он не такой умеренный, он не так хорошо дозирован, он терзает глубже, этот древний страх, когда в тебе вызывают дрожь шорохи леса, небесные просторы, облака-странники, — вот что хотел воспеть Зигфрид, но это ему совсем не удалось, и потому, что не хватило сил, он чувствовал себя теперь слабым и малодушным, он чуть не плакал, а Кюренберг был в хорошем настроении и хвалил симфонию. Зигфрид восхищался Кюренбергом: тот подчиняется нотам и вместе с тем управляет ими своей дирижерской палочкой, однако бывали мгновения, когда Зигфриду казалось, будто Кюренберг совершает над ним насилие. И тогда Зигфрид сердился, оттого что не защищается. Но он не мог: Кюренберг умел и знал столь многое, а Зигфрид учился мало и в теории сильно отстал. Кюренберг разглаживал, расчленял, акцентировал партитуру Зигфрида: то, что было для Зигфрида смутным чувством, поисками какого-то звучания, памятью о каком-то саде еще до всякого рождения, близостью к правде вещей, которая могла быть только нечеловеческой, — все это под дирижирующей рукой Кюренберга становилось человечным и прозрачным, музыкой для высокообразованных слушателей, однако Зигфриду она казалась чуждой, он был разочарован, ведь укрощенные дирижером чувства стремились к гармонии, а его именно это и беспокоило, но в конце концов артист в нем победил, и его стало радовать точное и чистое звучание инструментов и та тщательность, с какой сто мастеров знаменитого оркестра исполняют его сочинение.